главная страница











ВОЗДУХ ПОЭЗИИ

«Лучшее, что я видел в Воронеже, — это на монастырском дворе двух журавлей... с золотисто-красными бровями, прелестным хвостом и плюмажами и хохолками на голове и ручных до смешного. Зная, что они танцмейстеры, я вызвал их на балет, и они отличились такой резвой грацией, такой прихотью движений, что я залюбовался. В перерывах танцев самец схватил тряпку, подшвырнул ее и, когда она достигла зенита, сам подпрыгнул за ней, распустив крылья, и снова поймал ее на лету... Я люблю только то, что прелестно пляшет в журавле, ибо это тайная жизнь, die Sache an sich (вещь в себе. — А.К.), которую для людей знают одни поэты. Поэтому я постоянно повторяю слова поэта Льва Толстого, ибо он писал по-журавлиному, непонятно для себя самого, то есть истинно....» — так писал Фет Толстому в 1880 году, пытаясь вернуть его в «журавлиную веру».
Толстой не внял призыву. Отныне ему, с позиций патриархально-общинного «мужицкого демократизма», убеждения старого друга в первенстве поэтического взгляда на мир казались детской чепухой. Можно представить, с каким раздражением он прочел в том же письме такое фетовское предположение: «Или вы шутите, или Вы больны. Тогда, как о Гоголе, сжегшем свои сочинения, надо о Вас пожалеть, а не судить».
Великая дружба дала трещину. Гости Ясной Поляны сохранили в своей памяти нелестные отзывы старика Толстого об умершем друге и его стихах, которые так восхищали его в молодые годы.
Этот спор не остыл, продолжает волновать и сегодня.
Разумеется, невозможно представить Толстого без перелома в его сознании, мучительных поисков истины и добра, сочувствия народу и самозабвенного перехода на его точку зрения. Можно ли выдернуть из толстовской прозы все нравоучительные и рассудочные нити, оставив в ней только «художественное»? Ясно, что ничего из этого не выйдет, ничего толстовского в Толстом не останется: самые поэтические его страницы пронизаны горячими лучами нравственных поисков, всё намагничено и смотрит в одну сторону.
Но и Фет прав, по крайней мере, для себя. Его поэтическая, журавлиная правда пережила забвение, непонимание, доказала свое бессмертие. Мало того, сегодня, в связи с обретением прямой, свободной речи, для русской литературы, по-видимому, вновь открывается возможность возврата к пушкинскому, чеховскому пониманию поэзии и прозы как искусства, свободного от дидактических задач.
Можно назвать немало имен, еще на нашей памяти главную заслугу поэзии полагавших в служении — чему? Неважно: партии ли, государству, обществу, народу, воспитанию молодежи — результат один. И даже Твардовский (представляю, как огорчу и обижу его почитателей из старшего поколения), ставивший поэзию в подчиненное положение по отношению к более высоким, народным задачам, не выдержал соревнования с теми, кто оставался верен поэтической правде. Надо быть Некрасовым, поэтом огромного таланта, первооткрывателем не только «народной» темы, но и городской, разночинной, великим лириком и преобразователем русского стиха, чтобы пережить тему, устоять на ногах, когда тема схлынула, заменилась другой.

Почему так устойчив Фет, почему его не собьют никакие волны, почему он чем дальше, тем нужнее?
Если это и можно объяснить, то, конечно же, прежде всего прелестным поэтическим даром, что, разумеется, ничего не объясняет, если не добавить еще одно положение: и верностью своему дару.
«Скорбь никак не могла вдохновить нас, — писал Фет. — Напротив... жизненные тяготы и заставляли нас в течение пятидесяти лет по временам отворачиваться от них и пробивать будничный лед, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии». Этим чистым воздухом поэзии мы дышим в его стихах.
О поэзии Фета прекрасно писали наши исследователи, назову, кроме работ Б.Бухштаба, интересную статью и комментарий А.Тархова к двухтомному собранию сочинений поэта.
Для того, чтобы объяснить, что больше всего прельщает меня в его стихах, придется ввести несколько необычное словосочетание — достиховое пространство. Можно это пространство назвать и затактовым.
В достиховом пространстве решается судьба стихотворения. Это творческая радость, это восторг перед красотой мира, предшествующие созданию стихотворения, «дуговой разряд», «выпрямительный вздох», о котором так хорошо сказал в стихах другой поэт, в ХХ веке. Впрочем, и Фет тоже обмолвился об это так, как мог это сделать только он: «...не знаю сам, что буду петь, — но только песня зреет».
Нельзя писать стихи в рассеянье, унынии, упадке духовных и физических сил, в состоянии безразличия, апатии.
К сожалению, трудно избавиться от впечатления, что именно так, в унынии,
пишутся сегодня стихи.
Необходимо, чтобы «паруса надулись, ветра полны». Достиховое пространство наполнено поэтическим гулом, эмоциональным подъемом, всем тем, что предшествует полету.
Замечу, что и самые мрачные стихи дарят нам счастье — таково врожденное свойство поэзии.
Характерны первые строки в стихах Фета, Пожалуй, ни у кого другого, разве что еще у раннего Пастернака, выразился с такой откровенной, почти бесстыдной силой этот эмоциональный порыв, восторг перед радостью и чудом жизни — в первой строке стихотворения: «Как богат я в безумных стихах!..»,
«Какая ночь! На всем какая нега!..», «О, этот сельский день и блеск его красивый...» и т.д.
«Незнакомого лирического стихотворения нечего читать дальше первого стиха: и по нем можно судить, стоит ли продолжать чтение», — писал Фет.
И самые печальные мотивы все равно сопровождаются у него этой полнотой чувств, горячим дыханием: «Какая грусть! Конец аллеи...», «Какая холодная осень!..», «Прости! Во мгле воспоминанья...»
А если стихи начинаются не так, в повествовательной или меланхолической манере («Ель рукавом мне тропинку завесила...»), то, будьте уверены, через одну-две строки они забудут о ней.
Едва ли не каждое стихотворение Фета производит впечатление головокружительного полета. Он и сам не раз употреблял это сравнение, мало того, высказывал его в парадоксальной и вызывающей форме: «Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик».
Но в то же время отметим, что полет этот происходил с открытыми глазами, — столько замечательных подробностей успевал заметить, схватить на лету поэтический взгляд.
В его стихах мы встречаемся поистине с самой поэзией, чистой ее субстанцией, освобожденной от балласта: это воздушный шар, с которого в восхитительном новом ракурсе видны земные детали, а кроме того, с этого воздушного шара сбросили все мешки с песком.
Что такое балласт? Во-первых, это тенденциозность, дидактика: «произведение, имеющее какую бы то ни было дидактическую тенденцию» — это «дрянь», заявлял он. Во-вторых, страшно вымолвить, но Фет вымолвил, это — «содержание», это «смысл», В каком смысле? А вот в каком: «В нашем деле истинная чепуха и есть истинная правда». «Философия целый век бьется, напрасно отыскивая смысл в жизни, но его — тю-тю; — так он пишет он в письме
Полонскому (отсюда и домашние, разговорные выражения), — а поэзия есть воспроизведение жизни, и потому художественное произведение, в котором
есть смысл, для меня не существует».
И еще отчаянней и бесстрашней: «По своей любви к резким и парадоксальным выражениям, которыми постоянно блестел его разговор, он доводил эту мысль даже до всей ее крайности: он говорил, что поэзия есть ложь и что поэт, который с первого же слова не начинает лгать без оглядки, никуда не годится», — так вспоминал Н.Страхов после смерти Фета.
А в письме к В.Соловьеву Фет, рассказывая о подготовке к изданию Горация, замечает: «Он ужасно криво пишет, а это я только и ценю в поэте и терпеть не могу прямолинейных».
И не будем приглаживать этих слов, искать им извинений. Они прекрасны потому, что речь в них идет о специфике поэзии, ее особом устройстве и прихотливом пути поэтической мысли.
Ну, конечно же, с этим никогда не могла смириться критика. Вот и Чернышевский писал о Фете: «хороший поэт», но «пишет пустяки». Да и чем,
спрашивается, станет заниматься критика, если отнять у нее «содержание»?

Поясню, в чем смысл всех этих фетовских «безумств».
Фет убрал из поэзии повествование, рассказ, произвел размежевание с прозой. Дело в том, что именно при нем произошло великое становление прозы: Толстой, Тургенев, — друзья Фета, Достоевский, Гоголь, Гончаров избавили поэзию от необходимости рассказа, повествования, способствовали осознанию ею своей природы, своей специфики. Именно Фету, Тютчеву мы прежде всего обязаны этим преображением поэзии; то, о чем она давно догадывалась, что она в глубине души, может быть, всегда знала, чем она занималась в лучшие свои мгновения и часы, но не смела сформулировать, произошло.

Чем тоске, и не знаю, помочь;
Грудь прохлады свежительной ищет,
Окна настежь, уснуть мне невмочь,
А в саду над ручьем во всю ночь
Соловей разливается-свищет.

На заре только клонит ко сну,
Но лишь яркий багрянец замечу _
Разгорюсь — и опять не усну,
Знать, в последний встречаю весну
И тебя на земле уж не встречу.

Дело не в соловье и не в заре с ее багрянцем. Писать можно о чем угодно, хоть о судьбах человечества, сюжет может быть самым прозаическим, но писать надо так, чтобы стихотворение не плелось за смыслом, медленно и нудно раскручивая повествовательную пружину, а летело на крыльях именно поэтической, меняющейся от стиха к стиху, стремительной, раскаленной ритмом, живой, разговорной, перебивающей себя, взволнованной интонации.
«К чему искать сюжета для стихов; сюжеты эти на каждом шагу, — брось на стул женское платье или погляди на двух ворон, которые уселись на заборе, -
вот тебе и сюжеты...» — говорил Фет Полонскому.
«Я хотел бы ни о чем еще раз поговорить...» — этот вздох, вырвавшийся у одного из лучших поэтов ХХ века, — замечательное свидетельство того, что уроки Фета были усвоены и услышаны. «Ни о чем» — это значит обо всем: о любви, о жизни и смерти, о стране, о судьбах людей, о самых прозаических вещах, о «тмине», который в мешок зашит, о выпавших из гнезда щеглах, которых «косари приносят назад», но только не на чужом, прозаическом, -
на своем, поэтическом языке!
«Рассказчиков неукротимых», конечно, среди поэтов хватает и сегодня, они не догадываются, как далеко ушла поэзия от того, чем они заняты. Среди «авангардистов» их ничуть не меньше, чем среди «реалистов», вообще демаркационная линия проходит совсем виной плоскости, не там, где ее нынче ищут и проводят.
Ну, конечно, у Фета немало слабых, проходных стихов, Там, где он перегружал их философией, пытаясь простодушно проиллюстрировать в стихах рассуждения Шопенгауэра, или там, где он переходил на сплошные восторги, забывая об ошеломительных подробностях («Порой тяжелый карп плеснет у тростников...»), — там он впадал в безвкусицу, рифмуя «глазки» и «сказки»,
в самопародию. Речь, понятно, не об этом.

Кстати, о философии. Поэт — это человек, постоянно занятый выпытыванием у жизни ее смысла, но в особой, поэтической, а не рассудочной, логической форме. Мировоззрение поэта — это все-таки нечто текучее, проточное, не застывшее в систему: поэт опровергает себя в соседнем стихотворении. Поэзия — это сердце мира, а как известно, «ум с сердцем не в ладу».
Об этой разнице между поэзией и философией хорошо сказал современный
философ: «Помните, как Пруст определял поэзию? Поэзия есть чувство собственного существования. Это философский акт. Но он философский, когда
осуществлен с применением философских понятий, Тогда это философия, а не
поэзия, конечно» (Мераб Мамардашвили. «Как я понимаю философию»)
Вот почему, когда мы говорим о влиянии философии на мировоззрение Фета, надо быть очень осторожным. Да, Фет был одним из образованнейших и умнейших людей своего времени, поэты-искровцы, критики-разночинцы,
потешавшиеся над ним (В.Зайцев усмотрел в его поэзии «гусиное мировоззрение»), понятия не имели о глубине его «духовных запросов». Беру в кавычки это выражение: сегодня, кажется, нет такого публициста, телекомментатора, который не призывал бы нас к «духовности». Бог знает, что они вкладывают в это понятие. Бедная поэзия! Ей всегда, с их точки зрения, не хватает духовности. В символистических кругах, например, в отсутствии духовности упрекали, как известно, Мандельштама, Что такое духовные искания? Очевидно, это разговор с Богом и поиски смысла жизни. Мне кажется, для Фета все это сводилось к поэзии, осуществлялось в ней. Поэт очень рано, в детстве, отрочестве, обретает этот смысл. И не следует презирать его или жалеть за это, похлопывать по плечу. Надо вспомнить, что такое поэзия: это не журнальные подборки, более или менее удачные, не литература, это жизнь, какой она бывает в лучшие мгновения, неважно — счастливые или трагические, печальные, это то, что поэт вытаскивает нам из огня, в котором сгорают наши дни.
Бог также нуждается в ней, ею многое оправдано и озарено. И разве незабудки, растущие по нашим канавам и тенистым местам, придуманы холодным разумом, и разве не поэзией дышат Библия и Евангелие?
«Брожу ли я вдоль улиц шумных...», «Выхожу один я на дорогу...», «На стоге сена ночью южной...». Язык не поворачивается назвать это духовными исканиями. Что же это? Прекрасные стихи, в которых живет душа поэта, в которых его чувство и мысль «пробили будничный лед». Не искания это, а прорыв к сердцевине бытия, и поэту он дается в стиховом обличии.
Фет, знавший античную и немецкую философию, переводивший Шопенгауэра, тем не менее прекрасно сознавал отличие поэзии от философии:
Дело не в том, чтобы не искать, а в том, чтобы искать в естественных пределах искусства... Что может быть выше и человечнее философии, этого божественного самосозерцания духа в области разума, и что может быть ближе ее к искусству — такому же созерцанию духа в области красоты? Кто из художников может поравняться силою всех возможных данных с Гете или Каульбахом (немецкий исторический живописец. — А.К.). А между тем первый
погубил философией вторую часть Фауста, а второй все свои прекрасные произведения».
Фет не погубил свои стихи, потому что оставался верен поэзии, а в Шопенгауэре лишь нашел подтверждение своим давним и дорогим мыслям о жизни.
Там, где он заимствовал у философа отдельные образы, философские метафоры, уподобления, он поступал как всякий настоящий поэт: мало что так питает поэзию, как прекрасная проза. Там, где , как уже было сказано, перекладывал философию в стихи, он обычно терпел неудачу.
Вот почему я избавлен от необходимости сопоставлять здесь взгляды Фета и Шопенгауэра. «Дело не в том, чтобы не искать, а в том, чтобы искать в естественных пределах искусства». Увы, как часто мы занимаемся не своим делом, вторгаемся в чужие области да еще навязываем профессионалам свои представления о должном.
Сохранилось любопытное воспоминание Чайковского о том, как Толстой настоял на встрече с ним, приехал к нему в консерваторию. «И тут же, после
первого рукопожатия, он изложил мне свои музыкальные взгляды. По его мнению, Бетховен бездарен... тоном полнейшей уверенности сказал обидную для музыканта глупость... Я же только подавлял в себе страдания и продолжал играть комедию...»
Вообще неплохо бы нам научиться быть сдержанней и точней в своих оценках и не преувеличивать своих дилетантских знаний.

Что касается религиозных убеждений Фета, то тут придется огорчить сегодняшних слишком ревнивых поборников православия: Фет, еще будучи студентом университетского пансиона, подписал составленный в шуточной форме контракт, в котором обещал и через двадцать лет «отвергать бытие бога и бессмертие души человеческой». Пари он выиграл бы и через пятьдесят лет.
Фет возмущал своих друзей, «Ну, можно ли дожить до старости с этим исповеданием эгоизма, дворянства, распутства, стихотворства и всякого язычества!» — жаловался Страхов Толстому в письме 1890 года, не без подспудного желания угодить Толстому. «А посмотрите, как он верно держится за известные стороны древних, Гете, Шопенгауэра. В сущности, он всеми силами старается оправдать себя, то есть ту жизнь, которую вел и до сих пор ведет... В разговоре мне стало также ясно, почему он пишет всё любовные стихотворения, Он их придумывает по ночам, во время бессонницы или во сне».
Как неприятно это страховское предательство! (Между прочим, не так ли Страхов предавал в письмах к Толстому и другого своего друга, Достоевского?)
Страхов уверен, что нет на свете дела более ничтожного, чем писание любовных стишков, Ну, ничего, зато навсегда с нами останутся пленительные стихи старого поэта:

Что за зной! Даже тут, под ветвями,
Тень слаба и открыто кругом.
Как сошлись и какими судьбами
Мы одни на скамейке вдвоем?

Так молчать нам обоим неловко,
Что ни стань говорить — невпопад:
За тяжелой косою головка
Словно хочет склониться назад.

«Душа — по природе христианка», — сказал один религиозный мыслитель. Можно добавить: стихи по своей природе связаны с божеством. Ведь поэзия и возникла как молитва, заговор, заклинание, Что бы ни думал, что бы ни говорил поэт в жизни, — а Фет, по свидетельству очевидца, однажды во время спора «вскочил, стал перед иконою и, крестясь, произнес с чувством горячей благодарности: «Господи Иисусе Христе, Мать Пресвятая Богородица, благодарю вас, что я не христианин», — в стихах никуда от Бога не уйдет. Такова сила поэтической традиции, таков язык, так устроено наше сердце, таково благоговение перед жизнью и благодарность, диктующая стихи. И разве поэзия не есть молитва благодарения? И разве без любви можно написать хоть одну поэтическую строку? «Не я, мой друг, а божий мир богат...» — вырвалось в стихах у Фета. «Не по словам, а по делам его...» Но слова поэта и есть его дела, не так ли?

Осталось объяснить пустяк: почему фетовская лирика дышит таким счастьем, такой свободой, такой надеждой, что даже больно? Вот когда придется обратиться к биографии, вот для чего она нужна. Тогда и выяснится, чем были для него стихи — спасением и последним прибежищем. Без них,
«без чувства красоты жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной
псарне».
Нам, пережившим ХХ век в России, представляется, и не без оснований, что более страшного испытания в истории человечества не было. Но история, а тем более каждая человеческая жизнь трагична по своему замыслу, в своей основе. Что касается поэтов, то они ив самые легкие времена умудряются «перемазаться», как говорят няньки о непослушных детях, в беде. Чтобы согласиться с этим, достаточно вспомнить Лермонтова или Тютчева, да кого угодно! Может быть, без этого не бывает стихов, они возникают на пересечении радости и горя. («Не разнять меня с жизнью, — ей снится убивать и сейчас же ласкать...»)
Чем же так страшна была жизнь Фета? Чужая жизнь, не наша, поэтому перечислим по пунктам: а) тайна рождения, выяснившаяся в отрочестве и осознанная как катастрофа, б) вынужденная, утомительная, многолетняя офицерская служба, в) трагическая любовь, закончившаяся гибелью любимого человека, г) женитьба по расчету, д) злобное недоброжелательство критики, равнодушие читателей, е) дурная психическая наследственность.
Поговорим, очень коротко, обо всем.
В четырнадцать лет мальчик узнал, что он — не родной сын помещика Шеншина, следовательно, не дворянин, а гессен-дармштадтский подданный
Афанасий Фет, сын некоего Иоганна Фёта, который, впрочем, также не считал
его сыном. В окружении Фета существовала версия о том, что его мать Шарлотта Фёт, урожденная Беккер, была еврейкой, купленной Шеншиным у ее мужа, корчмаря. Так, например, считали в семье Толстого. Старший сын Толстого, Сергей Львович, писал: «Наружность Афанасия Афанасьевича была характерна: большая лысая голова, высокий лоб, черные миндалевидные глаза, красные веки, горбатый нос с синими жилками... Его еврейское происхождение было ярко выражено, но мы в детстве этого не замечали и не знали».
Точно таким, как и в этом описании, Фет предстает перед нами на репинском портрете (1882 год) из Третьяковской галереи, Любопытно, что
в детском «Альбоме признаний» Тани Толстой, отвечая на анкету, составленную детьми, Фет на вопрос «К какому народу желали бы вы принадлежать?» ответил: «Ни к какому».
Конечно, так ответить мог и Толстой. В конце концов всякий умный, образованный, порядочный человек сознает, в отличие от невежд и дураков, темную сторону национальной принадлежности, свобода духа распространяется для него и на эту подпочвенную область человеческой жизни. Но думаю, что Фет, отвечая на вопрос, не только хотел, но и вынужден был так ответить. Другое дело — стихи.
Наружность Фета и впрямь не арийская, на немца он не похож. Тайна, которой было окружено его происхождение, лишь укрепляет в этом мнении. Да и с чего бы так страдать, будь он не русским, а немцем? Мало ли было немцев в России и на русской службе, в том числе самых высокопоставленных?
«Если спросить: как называются все страдания, все горести моей жизни, я отвечу: имя им — Фет» — так писал он в 1874 году.
В дожизненной тьме из какого-то глухого мешка достается нам билетик, право на жительство, он может ввергнуть тебя куда угодно: в Германию, Африку, Россию... твоей заслуги здесь нет, гордиться нечем.
Подводя итог изложенному, скажу: совершенно все равно, еврей Фет или немец, важно совсем иное — он русский поэт, такой же, как горячо любимый им Тютчев.
«Со стороны легко смотреть на чужую изуродованную жизнь, но к своей собственной так легко относиться трудно».
Нет ничего удивительного в том, что этот певец любви и природы, счастья и тенистых аллей был мрачным ипохондриком.
Достаточно вглядеться в его поздние фотографии, чтобы убедиться в этом. Перед нами в саду на скамье сидит в дворянской фуражке, надвинутой на лоб,
нахмуренный, тяжелый старик. Ничего поэтического нет в его облике. Это позже, в ХХ веке, поэты научатся фотографироваться, выбирать позы, устремлять взгляд в запредельную даль, отражаться в зеркалах, кутаться в шаль, продевать цветок в петлицу, ставить ногу на лопату... в зависимости от исповедуемых в данный момент мировоззренческих ценностей. Впрочем, я не прав: Фет тоже демонстрирует ценности, только не поэтические, а помещичьи,
потому и сад, и скамья, и фуражка с дворянским околышем.
Были у Фета свои слабости, легко объясняемые судьбой. Став землевладельцем, был он не просто расчетлив, а «прижимист», Добившись своего, получив «по высочайшему повелению» потомственное дворянство, а затем и камергерское звание, заменил все метки на столовом серебре, на почтовой бумаге. Он и похоронить велел себя в камергерском мундире. «Странно было видеть в гробу этот золотом шитый... наряд и тут же бледное, строгое лицо покойника с горбатым носом и впалыми губами и этим озабоченным, неземным выражением всего облика», — рассказывает С.А.Толстая в своих мемуарах.
Заметим, кстати, что «народу и венков» на отпевании было немного. Фет не заслужил любви современников. В 1892 году стихи вообще мало кому были нужны. В этом смысле сто лет спустя наблюдаем то же самое. Приливы и отливы любви к стихам чередуются и находятся, очевидно, в какой-то плохо выясненной зависимости от политических и общественных страстей. Я говорю:
плохо выясненной зависимости, потому что в девяностых годах прошлого века
политические и общественные страсти были на спаде, а сегодня они на подъеме, стихи же и тогда, и сейчас пребывают в тени.
Что касается мрачности Фета, то она усугублялась еще тяжелой психической наследственностью: четверо из его пяти братьев и сестер были в той или иной степени душевнобольными.
В список наших поэтов-самоубийц Фет едва не вошел, а если бы вошел, то-то одолжил бы любителей новых детективных догадок и изысканий. « Я не видал человека, которого бы так душила тоска, за которого бы я более боялся самоубийства...» — таково свидетельство друга молодости Фета — Аполлона Григорьева.
Фет умер мгновенной смертью, от разрыва сердца, но, по словам его секретарши, разрыв сердца наступил при попытке к самоубийству: Фет не хотел
переносить унизительных мук и «добровольно», как он писал в своей предсмертной записке, пошел навстречу смерти, схватив для этого нож.
Что такое последняя болезнь? Вас не бросают в тюремную камеру, не распинают на кресте — пыточный мастер приходит к вам на дом, располагается со всеми удобствами внутри вас, в вашем теле, и страдание, переплетенное с унижением, длится неделями, а то и месяцами. Например, как это было с Фетом, вам не дают воздуха для дыхания, отмеряют его слишком скупо. Этому унижению Фет и хотел противопоставить свою решимость покончить с собой. Поступки такого рода внушают не скажу оптимизм, но некоторую трагическую радость — несомненно: нашелся кто-то, кто не захотел, чтобы его волокли на петле, как жертву на убой.
Недаром все-таки Фет всю жизнь переводил римских классиков!

«По твоим стихам невозможно написать твоей биографии...» — писал Полонский Фету. Как безоблачны эти стихи! Такой же безоблачной представляется читателю и жизнь поэта. О, как мы падки на внешние катастрофы, особенно если они подкреплены соответствующими романтическими атрибутами в стихах поэта! Если же в своих стихах поэт не оставляет для нас этой наживки, мы равнодушно проходим мимо его жизни, а для многих едва ли не весь смысл стихов сводится к дешевым эффектам и захватывающим биографическим подробностям.
В жизни все складывалось против Фета. Сколько читателей у него было в России? Десять, двадцать, сто человек? Издание 1863 года не разошлось до самой смерти, четвертый выпуск «Вечерних огней» вышел в шестистах экземплярах.
Не было, кажется, такого критика из прогрессивного лагеря, который не опробовал бы на нем свое остроумие. После разгромной статьи за подписью «М.Лавренский» в «Современнике» в 1859 году, написанной не без участия Добролюбова, Фет ушел из литературы, почти не писал и не печатал стихи около семнадцати лет! Неплохо бы иногда вспоминать эту печальную историю
и поэтам, и критикам.
На прозу все-таки иной спрос, она — занятие серьезное, в душе многие читатели и критики ждут не дождутся от поэта, когда же наконец он займется делом, перейдет на прозу?
Одна беда: проза, даже самая прекрасная, устаревает, от нее, как от старых строений, отваливаются целые куски, многое из того, что когда-то было взрослым чтением, переходит в детскую комнату и сохраняется там в адаптированном виде: «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Дон Кихот», «Путешествие Гулливера», «Давид Копперфильд», «Отцы и дети»...
Стихи — другое дело. Есть у них замечательное свойство: они, как вино, «чем старе, тем сильней».

Тот, кого при жизни называли одним из лучших наших «второстепенных поэтов», сегодня считается великим. Что такое великий поэт? Кто это знает? На одном из фасадов, выходящих на Невский проспект, висит мемориальная доска. На ней написано: здесь жил и работал выдающийся русский поэт Федор Иванович Тютчев. Работал — это что же, служил в цензурном комитете? И что такое — выдающийся, а не, допустим, знаменитый, или большой, или огромный? Кто ведает этими определениями к слову поэт? И есть ли мемориальная доска в память Фета, и если есть, то что на ней написано? (Чайковский назвал Фета гениальным). Оставим эти вопросы, И не будем называть Фета ни выдающимся, ни великим, никаким, Может быть, любимым?

1990



* * *

Фету кто бы сказал, что он всем навязал
Это счастье, которое нам не по силам?
Фету кто бы сказал, что цветок его ал
Вызывающе, к прядкам приколотый милым?

Фету кто бы шепнул, что он всех обманул,
А завзятых певцов, так сказать, переплюнул?
Посмотреть бы на письменный стол его, стул,
Прикоснуться бы пальцем к умолкнувшим струнам!

И когда на ветру молодые кусты
Оживут, заслоняя тенями тропинку,
Кто б пылинку смахнул у него с бороды,
С рукава его преданно сдунул соринку?

1996



Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Публикации :  Пресса :  Галерея